Анри Мишо

ПЕСНЬ В ЛАБИРИНТЕ
Фрагменты

     Идеи, как быки, сшибались лбами. Ненависть становилась спасеньем. Ребёнка заставили ощерить зубы, и старость вызывала смех. Мир весь был знамя.
     Когда-то существовали люди, жившие неторопливо, подкладывая лениво поленья в старинные камины, читая прелестные романы о чужом страданье. Те времена прошли. В этом веке сгорели кресла, и ощетиненное сталью довольство сытых мира сего осталось без защиты.
     Мороз в этот год не щадил никого. То была первая тотальная зима.
     Надежда кое-как перебивалась. Но испытанье то и дело задавало ей острастку, как грубая скотина, что срывает повязку вместе с мясом, с гноем, и приходилось снова страдать, забыв надежду.
     То там, то здесь вдруг появлялся свет, но вал из бездны, способный всё смести, никак не поднимался.
     Одни народы одолевали, другие — околевали, но всех косила одна беда, которая, как смерч, носилась по Земле.
     Она не пощадила племя мудрых.
     Застигнутое врасплох, оно сражалось год за годом: его тысячелетнее терпение немилосердному подверглось испытанию.
     Также и прежде всего поплатился народ Завета. С него сорвали последнюю рубашку. Над ним насмеялись и, отвернувшись, обвинили его во всех несчастьях.
     Народ прекрасных храмов лишили всего — даже его олив.
     Головы были набиты вздором.
     Как море бесцельно и безостановочно бьётся о скалы — волна за волной, так это чудовищное побоище швыряло в бой всё новые полчища.
     Слепое исступленье — без исхода, паническое отступленье — как камень в воду.
     Никогда ещё столько усилий не растрачивалось впустую.
     Поводья народов развевались по воле ветра, но всё же, но повсюду, на всех материках, Отец, глава, в лоне семьи своей распространяя страх и наводя безмолвье, своё присутствие вонзал в неё, как жезл.

* * *

     Год был точно стена перед родом людским.
     Земля вся — снизу доверху — казалась сплошной молокой, и никому не удавалось над нею голову поднять.
     Однако трудились люди, трудились так, как никогда ещё — не глядя на солнце, не обращая внимание на время, уносящееся безвозвратно; и, сколько б они ни трудились, их заставляли всё яростней ворочать, потеть, возиться безустанно средь океанов крови; а смерть вершила своё дело легко и просто — подобно ветхой ткани, когда распарывают платье, или как счёт забытый, который вам вручают в последнюю минуту на пороге.
     Торгашеская цивилизация упиралась. Казалось, она трещит по швам. Она трещала, но упиралась.
     И несмотря на всё, столетие статистики считало, считало исступлённо, на тысячи и миллионы, считало скот и поезда, детей, жнивьё, колёса, города и плечи, способные нести ружьё.
     Бумага требовалась и на ломоть хлеба.

* * *

     Великие люди древности, люди божественные, изъяснялись с великим спокойствием, точно бы положа руку на сердце, и все замирали, внимая им; даже тысячелетья спустя вы, всё ещё им внимая, замирали по-прежнему, как будто на сердце вам ложилась чья-то рука.
     Теперь от этого не осталось следа.
     Пронзительные вопли, автомобильный скрежет и рёв бесчинства.
     Эпоха была иерихонской трубой, но само дыхание было глухим и тревожным, прерывистым и криводушным.
     Даже в Огромном исчезло величие.
     В торжестве была низость: павших втаптывали в грязь, затем напускали на них шакалов.
     Коршуны для пущего обмана перекрашивались в корольков. Но и в таком своём виде они оставались коршунами.
     Всё прочее никогда ещё не походило так на муравейник. Неотличимые мысли оловянных солдатиков, которых не окрашивала даже ненависть.
     Всё было племя, племя!
     Угрюмые, свирепо отрекаясь от памяти о днях былых, шагали люди в туннеле и, обернувшись, на прошлое глядели с ненавистью, кляня грудь женщины за то, что была она слишком прекрасной, проклиная солнце за то, что было оно слишком ясным и слишком ярким, когда беспечно роняло свои жала палящей неги.
     Искра была в ответе за рисовое зерно, и зерно — за то, что не давало искры.
     Всё уравнялось. Быть Царице хорошей машинисткой. И жалкому, раздавленному человеку — всем алтарям себя вручить...
     Несчастная страна, как мы могли ещё любить тебя такой?

* * *

     Прекрасна,
     Прекрасна, как ширь цветущих полей,
     Прекрасна, как гладкая ширь полигона,
     Прекрасна надежда!

     Прекрасна, как дальняя отмель,
     Прекрасна надежда
     Прекрасна, как узкая отмель
     Прекрасна, как узкая отмель луча на знакомом предмете, которая нежно пронзает вам сердце чем-то неясным, но в сущности утешительным
     Это — надежда
     надежда упрямого человека
     надежда, которая пробивается сквозь толщу бедствий...

* * *

     Как параллель, на первый взгляд беспечно скользящая в рассеянном сознании, скрывается, чтоб выловить покамест тёмный образ в глубинах совершенно непроглядных, откуда вдруг выносит его на свет, озвучив речью, полной смысла, так и многострадальная эпоха, которая лишилась языка под градом немыслимых ударов, готовит нечто важное, что прояснить должно необозримый хаос, где бьются насмерть миллионы, без передышки, под тяжкой лямкой злой беды. Но что же именно? И каким образом?
     Как нежная подземная вода струится под водой морской, где от неё нет пользы никому, но может вынырнуть из недр чужих земель и оросить зерно, потом напоить пальму, так и...

* * *

     День нынешний, день погребальный!
     Настала эпоха глумления.
     Поверженный получает колпак, колпак Царя-Раба.
     Ширококрылый альбатрос —
     На лапе цепь — ждёт очереди у ведра с водой.

     Наших братьев зашили в ослиные шкуры
     Наших братьев зашили в свиные шкуры
     Наших братьев в свиные зашили шкуры
     и вернули их нам, чтобы мы утешились.

     О бессилие!..

* * *

     Она пришла, жестокая эпоха, жестокостью превосходящая жестокий человеческий удел.
     Она пришла, Эпоха.
     Я обращу их дома в груды щебня, сказал голос.
     Я обращу их корабли, блуждающие вдали от земли, в молниеносно тонущие глыбы.
     Я обращу их семьи в затравленные своры.
     Я обращу их сокровища в то, во что моль обращает меха, оставляя лишь хрупкий призрак, который рассыпается в прах при первом прикосновеньи.
     Я обращу их счастье в изгаженную губку, которой место — среди отбросов, и все их давние надежды, расплющенные, как труп клопа, кошмаром выстелят и ночи их, и дни.
     Я заставлю смерть парить буквально и реально, и горе тому, над кем зашумят её крылья.
     Я опрокину их богов чудовищным пинком, и, роясь в их обломках, они увидят других богов, которых прежде перед собой не замечали, и эта новая утрата добавит к их печали иную, пострашней.

* * *

     Угрюмый, угрюмый год!
     Угрюмый, как вдруг затопленный окоп.
     Угрюмый, как дот, замеченный внезапно, и слишком поздно, слишком поздно — с амбразурой, напоминающей сощуренный зловеще глаз, но то, что она мечет, впивается куда похлеще.
     Угрюмый, как крейсер без воздушного прикрытья, в ночи, в прожекторах врага, в то время, как в небе раздаётся гул, знакомый каждому, покамест ещё слабый, но нарастающий с ужасной быстротой, и крейсер уходит стороной, выписывая зигзаги, точно запутавшаяся, неловкая фраза, потерявшая нить рассказа.
     Угрюмый... и нет ему конца.

Перевод Вадима Козового



Остальные архивы

Главная страница сайта


Hosted by uCoz